Вот тут то я и начал видеть все. Знаешь, что прежде всего я поймал в себе? Брезгливость. Это характерно, правда? Чрезвычайную, непобедимую, спазматические брезгливость. Можешь себе понять, как я должен гореть, чтобы эти три дня ничего не замечу. (Думаю, что все же замечал, только мои наблюдения не доходили до сферы сознания, залитой в си дни полумьям горячности.) Особенно меня мучило за едой. Грязные руки, грязная посуда, грязные рубашки. Сморкаются пальцами тут же за столом и потом, вытерев их или не вытерев, ломают ими хлеб, который и я должен есть. (Часто за обедом бывают и большие непристойности). Едят все из одной миски, макая в нее свои ложки, облизаны потрескавшимися, замусоленную губами. (Я невольно вспоминал Юлию Андриевну, которая так боится микробов, после себя все кипьятить. Вот сюда бы ее! За десять минут умерла бы от разрыва сердца, переполненного страхом и отвращением.)
Ругательства, грубость движений и жестов неописуема. Обстановка страшна. Представь себе низкое, темное и грязное корыто, накрытое крышей, с маленькими дырочками для окон. Размером чуть больше нашу залу. В том живет тридцать-сорок человек. На земляном полу мокрая гниющая солома; стены зеленые от вохкосты, с белыми, пухастимы, будто инеем покрытыми пятнами; везде мертвые засохло мухи; дух пота, кужухив, дьохтю, махорки, лука, ржаного хлеба, человеческого дыхания; что-то кислое, устарело, жуткое!