Забастовка имел вот-вот прекратиться от бессилия рабочих. Среди бастующих уже открыто слышались протесты против забастовки, голодные женщины и матери семейств бегали друг к другу, пидструнчувались еще больше и набрасывались на своих мужей, братьев, детей. Гартованцив, особенно Никиту богатых, бывшего штундаря, которого перед забастовкой мало на руках не носили, теперь встречали с наибольшей враждебности и упреками. Антошка кричал, злился и несколько раз серьезно дрался с товарищами, которые стали равнодушно говорит о той самой Маньку, за которую они три недели назад збирались пробить голову Никодиму Стельмашенко.
Штрейкбрехеров становилось все больше и больше. Забастовка висел, собственно, на последней волоске, не рвалась только через самого Никодима, что блаженствовал возможностью помучит и подержать дальше это состояние.
Степка теперь «работал» со своими товарищами весело и с злым, мстливим вызовом. Он уже имел меру их вибираты более надежных из самых штрейкбрехеров.
Вот похудел до того, что мать без слез не могла смотреть на него. Она уже ему ничего, ни слова ни говорила. Вообще, она словно потеряла ту последнюю силу противности, что имела, и уже даже не улыбалась вежливо к Никодиму и Степки, а не отвечала им, — на нее нашла усталость безнадежности. Она и до Ксении не ходила. А когда Трофим Петрович знаками и звуками посылал ее туда, она отвечала: